Достоевский и Петербургский период русской истории

Рубрика: Искания

Федор Михайлович Достоевский – ключевая фигура русского почвенничества. Вечный оппонент Достоевского Салтыков-Щедрин высмеивал понятие «почва» как интеллектуально бессмысленное. А почвенники не могли дать внятных определений: они жили в эпоху рационализма и позитивизма, превратившихся в подобие религиозного культа; в парадигме «воинствующего просвещения» определить «почву» невозможно. Сегодня кому-то кажется, что почвенность – это такой вариант национализма с русской спецификой. Рискну заявить, что почвенничество и классический национализм имеют мало общего. Национализм – буржуазная европейская идеология, связанная с построением национального государства. Радикальные конструктивисты даже утверждают, что политический национализм создает не только национальное государство, но и саму нацию. Достоевский не имел никакого отношения к идеологии национального государства, хотя сама проблема наций (особенно русской нации) – одна из ключевых в его публицистике. В рамках почвенничества жизнь народная видится в иных горизонтах и в иных системах координат, принципиально далеких от европейского идеологического дискурса.

«Почва» Достоевского – это народ, понятый как мистическое тело, как метафизическая судьба, люди в единстве с их коллективным самопотаенным бытием. Неслучайно именно от Достоевского идет таинственное понятие «русская идея». Социальная философия Достоевского – именно почвенническая, не националистическая, не имперская, не охранительная. Фигура интеллигента, так волновавшая всю нашу классическую литературу, Достоевского интересует в динамике отношений с народом и метафизической судьбой. Этот интеллигент Достоевского – прежде всего, оторванный от «почвы». Разрыв этот трагичен, он влечет самые загадочные и демонические последствия. Чёрт – вот спутник и двойник интеллигента, осуществившего разрыв. Этот спутник появляется уже у Раскольникова (в чем он исповедуется Соне), он следует за Ставрогиным (о чем тот рассказывает старцу Тихону), он собеседник Ивана Карамазова и соучастник его деяний. Бесы, по Достоевскому, суть духи отчуждения от народа, от «почвы». Но та же «почва» есть средство исцеления, причащение народной верой – единственное, что спасает интеллигента-скитальца.

Ценность Достоевского-художника – не в его социальной философии. Достоевский любим во всех политических лагерях и идеологических штабах. Достоевский открыл миру особую реальность – реальность «людей Достоевского». «Человек Достоевского» — понятие, уже укоренившееся в европейской интеллектуальной культуре. Ещё Бердяев говорил, что он делит людей на людей Достоевского и всех остальных. Человек Достоевского – это особый… даже не тип личности, а тип существования. Лев Толстой считал, что психология Достоевского недостоверна: бесконечные скандалы, навязчивое «вдруг», постоянное зависание меж «двумя безднами», фантастическая мотивация поступков, спонтанные преображения – все это кажется неестественным. Ирония судьбы в том, что жизнь самого Толстого напоминает роман в духе Достоевского, а сам Лев Николаевич был, безусловно, человек Достоевского. «Люди Д.» не детерминируются ни своим социальным статусом, ни даже процессом своего нравственного развития. «Люди Д.» живут в вихре идей, страстей и метафизических сил. Они детерминируются словом о себе и мире, детерминируются открытостью безднам зла и добра, они могут восставать против своего многолетнего нравственного развития, совершая внутренние духовные революции. Достоевский открыл нам мир «людей Д.». И это – мы сами, в разной мере реализующие свои потенциальные «Д-качества». Многие склонны полагать, что «человек Д.» и есть «русский человек», особый русский характер (жизнь в крайностях, одержимость идеями, открытость к мощным воздействиям Света и Тьмы). Однако романы Достоевского фантастически популярны на Западе и на Востоке. Достоевский показал, что высокая концентрация «людей Д.» (людей, живущих по законам романов Достоевского) – особая черта России. Отсюда русская историческая трагедия и великая русская способность – вырываться из обыденности на пространства бесконечности, на рандеву с чертом и встречу с Господом, совершать безумства во имя рациональных доктрин и порождать рациональные доктрины в состоянии безумия, не укладываться в решетки социальных статусов, отвергать Бога из любви к человеку и вновь находить Бога на путях той же любви, действовать невыгодно, плевать вообще на выгоды, целовать врагов и точить нож на брата… Да, Д-реальность имеет огромные издержки. Она никак не может устроиться по закону – она устраивается только благодатью. Потому «люди Д.» в любой момент могут сорваться в бездну – и им необходим неугасающий свет.

Еще раз подчеркиваю: это не особая группа людей, а то, чем в один миг может стать каждый. «Достоевщина» во мне всегда готова к пробуждению.

Итак, ответ Достоевского-художника на вопрос о «русском национальном своеобразии» примерно таков: именно здесь наиболее сильна Д-реальность, противоположная рутинному социальному процессу. Противники писателя называли это состояние «достоевщиной». Россия – это страна «достоевщины». Этот мир «достоевщины» страстно влечет читателей всех континентов. Его ищут в своих национальных домах европейцы, североамериканцы, латиноамериканцы, японцы. И, конечно, находят, но признают, что «достоевщина» в России – самая крутая, самая классическая, самая радикально густая.

От русской «достоевщины» многие отчаянно бегут в плавные, эпически развернутые, психологически выверенные романы Толстого. А еще лучше – в прозу какого-нибудь Набокова, покрытую термоустойчивым и водоотталкивающим стилистическим лаком. Достоевский (как и Некрасов, Островский, Салтыков-Щедрин) – не певец дворянских гнезд. Он писатель подворотни, монашеской кельи, тесных квартир, площади, городской духоты… Это писатель, непристойный для гостиных, – писатель преступных намерений и преступных деяний, душевного обнажения, разврата, крови, суицида и горьких молений, раскаяний, неземной любви.

«Почва» — это народ в «достоевщине», а буржуазная нация – народ в социальной рутине. Европейский национализм в России – бегство от «непристойности» Достоевского, желание обрести мир буржуазных гостиных, отгороженных своими интерьерами от неприличных пространств русских папертей, дорог и тесных комнат, в которых убийцы исповедуются проституткам.

Всё это важно понимать, принимаясь за изучение Достоевского-идеолога, Достоевского-социального мыслителя. А этот Достоевский открывается нам не только в романах, но и в своем «Дневнике писателя» — в прозе рефлексирующей, философско-публицистической, «монологичной».

Достоевский – христианин. Но он особый христианин, Д-христианин, бесконечно далекий от рационального католического томизма или сурового протестантского лютеранства. Христианство Достоевского – это высшая религиозная страсть:«… если б кто мне доказал, что Христос вне истины, и действительно было бы, что истина вне Христа, то мне лучше хотелось бы оставаться со Христом, нежели с истиной».

Здесь я вынужден повторить то, о чем писал в статьях «Одна вера – два проекта» и «Русское Тысячелетие». В христианстве с древнейших времен существуют две социальные парадигмы: хилиазм и амилленаризм. Парадигмальный хилиазм – это христианство, устремленное к радикальному преображению социального бытия, победе Нового Царства (Царства Христова) над старыми царствами (земными). Парадигмальный амилленаризм признает благим стремление осуществлять заветы Христовы на земле, но считает невозможной победу Града Божьего над Градом Земным в исторической перспективе, в социальном времени. Лишь за пределами бытия, когда время истечет до конца, христиане узреют «новое небо и новую землю». А поскольку трагедия двух царств разрешается только в вечности, то в истории Церковь предстает как «странствующий град», чья подлинная родина – на небесах. Значит, Церковь должна вступить в союз с государством, минимизировать, так сказать, издержки антагонизма «двух градов». Земное – принадлежит не Церкви, а Царство Христа – не от мира сего. Государство должно оберегать «странствующий град», в котором люди спасаются для грядущего небесного торжества. Парадигмальный хилиазм – это битва за утверждение неземного на земле, в то время как парадигмальный амилленаризм – это сбережение духовных богатств в условиях земных царств.

Проект Петра Великого – это создание современной, развитой в экономическом, техническом и военном отношении державы, легитимированной амилленаризмом: в этом государстве спасается православная церковь. Она не борется здесь за неземное на земле, а именно спасается. Власти церковь лишена, стратегическое значение церкви усечено, она приручена государством, но при этом Россия остается оплотом православия, и на фундаменте православной миссии спасения зиждется блеск имперского величия. Петербургское Царство – империя православного амилленаризма с активным привлечением современных европейских инструментов. Достоевский – великий писатель Петербургского Царства в эпоху, предшествовавшую его стремительному закату. Почвенный проект Достоевского – альтернатива петровскому проекту.

Достоевский намного ближе к хилиазму. Скажу осторожно: к парадигмальному хилиазму. Я не имею оснований считать, что Достоевский толковал XX главу Апокалипсиса так же, как Иустин Мученик и Папий Иерапольский (хилиасты), а не как Блаженный Августин и Андрей Кесерийский (амилленаристы). Но для меня очевидно, что Достоевский хилиастичен в общем смысле – он жаждет земного, социального воплощения идеала. Если отвлечься от черновых записей Достоевского (а в черновиках «Бесов», например, есть хилиастические идеи), то можно указать на эпизод в келье старца Зосимы из «Братьев Карамазовых». Здесь брату Ивану передоверены очень важные мысли: в исторической перспективе государство с его репрессивными институциями должно отмереть и место его займет Церковь, внутрицерковная жизнь объемлет все социальное бытие – и в политических формах просто не будет надобности. Иван Карамазов (а я убежден, что и автор) выступает здесь как оппонент Блаженного Августина – он говорит о смерти Града Земного и историческом торжестве Града Божьего.

Я, однако, понимаю, что роман – это жанр с высокой мерой художественной условности, а слово героя никогда не равно всецело слову автора. Потому я и обращаюсь к «Дневнику писателя».

Достоевский, яростно нападавший на «русских европейцев» (оторвавшихся от «почвы»), имел сложное отношение к петровскому проекту – к тому, что сам он называл «двести лет петровской реформы». В «Дневнике» за 1880 год читаем:

Главное, я обозначил то, что стремление наше в Европу, даже со всеми увлечениями и крайностями его, было не только законно и разумно, в основании своем, но и народно, совпадало вполне с стремлениями самого духа народного, а в конце концов бесспорно имеет и высшую цель. <…> что русская душа, что гений народа русского, может быть, наиболее способны, из всех народов, вместить в себе идею всечеловеческого единения, братской любви, трезвого взгляда, прощающего враждебное, различающего и извиняющего несходное, снимающего противоречия.

Итак, Достоевский принимает «стремление в Европу», но указывает на его высшее значение – оно есть выраженное стремление к всечеловеческому братству, готовность русского народа к глубокому диалогу со всеми народами и традициями. Но, таким образом, европейское направление петровской политики – в некотором роде ущербно, половинчато. Действительно, в «Дневнике», вышедшем в 1881 году, утверждается:

… в грядущих судьбах наших, может быть, Азия-то и есть наш главный исход!

Ещё в 1877 году, в связи с русско-турецкой войной, писатель поднимал тему вселенского значения русской истории. Он был убежден, что русские должны дойти до Константинополя, подлинной своей столицы, освободить православные народы – и осуществить на политическом уровне объединение православной земли.

Два века назад, и особенно начиная с Петра Великого, верования и надежды народов Востока начали сбываться уже на деле [курсив мой – И.Р.]: меч России уже несколько раз сиял на Востоке в защиту его. Само собою, что и народы Востока не могли не видеть в Царе России не только освободителя, но и будущего Царя своего. Но в эти два века явилось и у них европейское просвещение, европейское влияние. Высшая просвещенная часть народа, интеллигенция его, как у нас, так и на Востоке, мало-помалу стала к идее Православия равнодушнее, стала даже отрицать, что в этой идее заключается обновление и воскресение в новую, великую жизнь как для Востока, так и для России.

<…> освобожденные и воскресшие к новой жизни славянские народности прильнут к России, как к родной матери и освободительнице, и в самом скором времени привнесут много новых и еще неслыханных элементов в русскую жизнь, расширят славянство России, душу России, повлияют даже на русский язык, литературу, творчество, обогатят Россию духовно и укажут ей новые горизонты.

Судьба России, недоосуществленная в Петербургском Царстве, – создание нового народа, с новым языком, литературой и новыми духовными горизонтами – на базе христианской традиции. Этой судьбе Петр Великий в значительной мере соответствует, а вот элиты Петербургского Царства и восточно-христианских наций ставят преграду на этом пути. Однако же, мечта Достоевского не ограничивается теократической православной империей:

<…> это будет настоящее воздвижение Христовой истины, сохраняющейся на Востоке, настоящее новое воздвижение креста Христова и окончательное слово Православия, во главе которого давно уже стоит Россия. Это будет именно соблазн для всех сильных мира сего и торжествовавших в мире доселе, всегда смотревших на все подобные «ожидания» с презрением и насмешкою и даже не понимающих, что можно серьезно верить в братство людей, во всепримирение народов, в союз, основанный на началах всеслужения человечеству, и, наконец, на самое обновление людей на истинных началах Христовых. И если верить в это «новое слово», которое может сказать во главе объединенного Православия миру Россия,— есть «утопия», достойная лишь насмешки, то пусть и меня причислят к этим утопистам, а смешное я оставляю при себе.

Геополитическая доктрина Достоевского устремлена к «всеслужению человечеству», «обновлению людей на истинных началах Христовых». Эту утопию, как убежден писатель, он всецело разделяет с русским народом (но не с интеллигенцией). Сама русско-турецкая война 1877-1878 годов дала Достоевскому возможность видеть православную мечту русского крестьянина, о чем он пишет и в 1880 году:

<…> он обрадовался духовно, весь в своей целокупности, последней войне за Христову веру, попранную у славян мусульманами. Он принял ее, он схватился за нее как за жертву очищения своего за грех и бесправие, он посылал сыновей своих умирать за святое дело и не кричал, что падает рубль и что цена на говядину стала дороже. Он жадно слушал, жадно расспрашивал и сам читал о войне, и мы тому все свидетели, много нас есть тому свидетелей.

По существу, Достоевский желает хилиастического исправления амилленаристского проекта. О том, что социальный идеал великого писателя располагается в парадигме хилиазма, свидетельствует его спор с либеральным профессором Градовским. В «Дневнике писателя» 1880 года Достоевский отвечает одному из критиков знаменитой «Пушкинской речи» писателя. Градовский для Достоевского – это архетипический «русский европеец»: просвещенный и даже добрый гражданин, не приемлющий, однако, русскую почву. Глубокое философское значение имеет, на мой взгляд, полемика о христианском самосовершенствовании, в которую вступили русский почвенник и русский европеец.

Градовский пишет:

Улучшение людей в смысле общественном не может быть произведено только работой “над собою” и “смирением себя”. Работать над собой и смирять свои страсти можно и в пустыне и на необитаемом острове. Но, как существа общественные, люди развиваются и улучшаются в работе друг подле друга, друг для друга и друг с другом. Вот почему в весьма великой степени общественное совершенство людей зависит от совершенства общественных учреждений, воспитывающих в человеке если не христианские, то гражданские доблести.

Достоевский отвечает: «Живой, целокупный организм режете вашим ученым ножом на две отдельные половинки и утверждаете, что эти две половинки должны быть совершенно независимы одна от другой». И настаивает, что христианское самосовершенствование меняет общественный порядок:

Те же члены церквей, которые лично достигали тогда совершенства, уже не имели и не могли иметь рабов, потому что таковые обращались в братьев, а брат, воистину брат, не может иметь своего брата у себя рабом. По-вашему же как бы выходит, что проповедь христианства была бессильна.

Далее следует фрагмент, который представляется мне особенно значимым. Это как бы конспективный ответ уже не Градовскому, а амилленаристской историософии, ответ Блаженному Августину. Августин написал свою версию всемирной истории как утверждение двух градов и непреходящего конфликта между ними, настаивая, что Град Божий укоренен на небесах. Достоевский же так подает историю двух градов:

<…>  что такое и чем таким стремилась быть древняя христианская церковь? Началась она сейчас же после Христа, всего с нескольких человек, и тотчас, чуть не в первые дни после Христа, устремилась отыскивать свою “гражданскую формулу”, всю основанную на нравственной надежде утоления духа по началам личного самосовершенствования. Начались христианские общины — церкви, затем быстро начала созидаться новая, неслыханная дотоле национальность — всебратская, всечеловеческая, в форме общей вселенской церкви. Но она была гонима, идеал созидался под землею, а над ним, поверх земли тоже созидалось огромное здание, громадный муравейник — древняя Римская империя, тоже являвшаяся как бы идеалом и исходом нравственных стремлений всего древнего мира: являлся человокобог, империя сама воплощалась как религиозная идея, дающая в себе и собою исход всем нравственным стремлениям древнего мира. Но муравейник не заключился, он был подкопан церковью. Произошло столкновение двух самых противоположных идей, которые только могли существовать на земле: человекобог встретил богочеловека, Аполлон Бельведерский Христа. Явился компромисс: империя приняла христианство, а церковь — римское право и государство. Малая часть церкви ушла в пустыню и стала продолжать прежнюю работу: явились опять христианские общины, потом монастыри — всё только лишь пробы, даже до наших дней. Оставшаяся же огромная часть церкви разделилась впоследствии, как известно, на две половины. В западной половине государство одолело наконец церковь совершенно. Церковь уничтожилась и перевоплотилась уже окончательно в государство. Явилось папство — продолжение древней Римской империи в новом воплощении. В восточной же половине государство было покорено и разрушено мечом Магомета, и остался лишь Христос, уже отделенный от государства. А то государство, которое приняло и вновь вознесло Христа, претерпело такие страшные вековые страдания от врагов, от татарщины, от неустройства, от крепостного права, от Европы и европеизма и столько их до сих пор выносит, что настоящей общественной формулы, в смысле духа любви и христианского самосовершенствования, действительно еще в нем не выработалось.

«Всебратская национальность» ищет свою «гражданскую формулу», соответствующую идеалу богочеловека, тогда как великие царства несли идеал человекобога. Мутация Рима и крах Царьграда предстают следствием компромисса с человекобогом, непоследовательности в «гражданской формуле». И сейчас именно Россия ищет те социальные формы, которые будут соответствовать христианскому самосовершенствованию. Таким образом, непосредственная цель Церкви – воплотиться на земле, в общественных и политических формах, утвердить идеал в социальной практике. Это и есть хилиазм Достоевского.

Христианский утопизм Достоевского выражен в знаменитых словах из последнего выпуска «Дневника писателя» (1881):

Вся глубокая ошибка их в том, что они не признают в русском народе церкви. Я не про здания церковные теперь говорю и не про причты, я про наш русский “социализм” теперь говорю (и это обратно противоположное церкви слово беру именно для разъяснения моей мысли, как ни показалось бы это странным), цель и исход которого всенародная и вселенская церковь, осуществленная на земле, поколику земля может вместить ее. Я говорю про неустанную жажду в народе русском, всегда в нем присущую, великого, всеобщего, всенародного, всебратского единения во имя Христово. И если нет еще этого единения, если не созижделась еще церковь вполне, уже не в молитве одной, а на деле, то все-таки инстинкт этой церкви и неустанная жажда ее, иной раз даже почти бессознательная, в сердце многомиллионного народа нашего несомненно присутствуют. Не в коммунизме, не в механических формах заключается социализм народа русского: он верит, что спасется лишь в конце концов всесветным единением во имя Христово. Вот наш русский социализм!

Русский социализм – всечеловеческое братство во Христе, осуществление Церкви не в молитве, а на деле, не в литургийном мистическом пространстве, а в пространстве социальном. Какие же политические формы должен принять русский социализм? Речь у Достоевского не о политической власти церковной иерархии, а о своеобразном народовластии. Первое:

Да, нашему народу можно оказать доверие, ибо он достоин его. Позовите серые зипуны и спросите их самих об их нуждах, о том, чего им надо, и они скажут вам правду, и мы все, в первый раз, может быть, услышим настоящую правду.

Второе:

Светлая, свежая молодежь наша, думаю я, тотчас же и прежде всех отдаст свое сердце народу и поймет его духовно впервые. Я потому так, и прежде всех, на молодежь надеюсь, что она у нас тоже страдает “исканием правды” и тоской по ней, а стало быть, она народу сродни наиболее и сразу поймет, что и народ ищет правды.

По-моему, очевидно, что Достоевский говорит о политическом авангарде, о революционной молодежи. Услышав народ, молодежь развернётся к русскому социализму, к подлинным народным нуждам.

Далее, от народа «правда» пойдет к интеллигенции, которая облечет её в конструктивные, «научные» формулы. Увенчивается политический идеал Достоевского единением народа и Царя. Что, в сущности, предлагается в этом наивном проекте? Соборная демократия. Не власть большинства, а всенародное, соборное мнение. Единение людей в общих заботах и в согласных решениях.

В качестве своего оппонента в том же «Дневнике» за 1881 год Достоевский выводит образ «остроумного бюрократа». Бюрократ заявляет: «мы – всё». Петровская реформа создала Россию бюрократическую, опертую на чиновничество. Именно они, бюрократы, и есть подлинная «русская Европа», от них идет европейское влияние. И, поскольку бюрократия в России «всё», замена её на соборную демократию есть подрыв основ, целая революция.

Итак, Достоевский выступает в своем «Дневнике» как политический оппонент петровского проекта. Деяния самого Петра Великого он признает непоследовательными, хотя и поистине великими. Россия должна не просто устремиться в Европу, а встать на путь всечеловеческого братства: развивать европейское и азиатское направления и решить «восточный вопрос», то есть освободить православную землю, создав новую великую империю с духовной столицей в Константинополе. Европейское просвещение необходимо сменить на народную христианскую просветленность. Стратегический амилленаризм (разделение духовного и гражданского) меняется, таким образом, на стратегический хилиазм (Град Божий и должен стать нашим Градом Земным). Власть бюрократии, созданная «петровской реформой», должна быть заменена соборной демократией. Таков эскиз «почвенного проекта» великого писателя. Сам Достоевский не устает признавать, что выглядят его размышления «утопично» и «смешно». Но «смешное» великий писатель «оставляет при себе».

Илья Роготнев

 

 

Оставить комментарий

*